|
- А, вот и твое имя, Максим! - воскликнула Рене. - Послушай... "Я
люблю..."
Но он сел на уголок дивана почти у ее ног, быстрым движением схватил ее
за руки, потянул прочь от зеркала и страстным тоном произнес:
- Прошу тебя, не читай.
Она отбивалась, нервно смеясь:
- Почему? Разве ты не поверяешь мне своих тайн? Но он настаивал
сдавленным голосом:
- Нет, нет, сегодня не надо.
Он все еще держал ее, а она упиралась, стараясь отнять свои руки. Они
смотрели друг на друга каким-то необычным взглядом, принужденно и немного
стыдливо улыбаясь. Она упала коленками на край дивана. Их борьба
продолжалась, хотя Рене начала уже уступать и больше не порывалась подойти к
зеркалу. И когда Максим обхватил Рене обеими руками, она проговорила со
смущенной усмешкой:
- Оставьте же меня... Ты делаешь мне больно.
Это было все, что прошептали ее губы. В глубокой тиши кабинета, где
газ, казалось, пылал под самым потолком, она почувствовала, как задрожал
пол, и услышала грохот батиньольского омнибуса, обогнувшего, должно быть,
бульвар,
И неизбежное совершилось.
Когда они снова сидели рядом на диване, оба одинаково смущенные, он,
запинаясь, проговорил:
- Э! Рано или поздно это должно было случиться.
Она не ответила и с подавленным видом разглядывала узоры на ковре.
- Разве ты думала об этом?.. - продолжал Максим, еще больше запинаясь
от смущения. - Я вовсе не думал. Мне надо было остерегаться отдельного
кабинета...
Но Рене, сразу отрезвившись, с постаревшим лицом, произнесла грудным,
суровым голосом, как будто вся буржуазная честность Беро дю Шателей
пробудилась в минуту этого последнего падения:
- Мы сделали гнусность.
Ей было душно. Она подошла к окну, раздвинула занавеси, облокотилась на
подоконник. Оркестр смолк; падение произошло под заглушенную музыку
заснувшего в любовных грезах бульвара - последнюю трепетную ноту басов и
отдаленное пение скрипок. Внизу в сером безмолвии тянулась длинная полоса
мостовой и тротуара. Грохот колес замер и, казалось, унес с собой огни и
толпу. Кафе "Риш" закрылось, ни полоски света не видно было сквозь щели
ставен. На другой стороне улицы отблески огней еще освещали фасад
"Английского кафе"; из наполовину открытого окна доносился заглушенный смех.
И во всю длину этой темной ленты, от угла улицы Друо и до противоположного
края, насколько можно было охватить глазом, лишь симметрично расставленные
киоски пронизывали тьму красными и зелеными пятнами, не освещая ее, точно
ночники какого-то гигантского дортуара. Рене подняла голову. На светлом небе
вырисовывались длинные ветви деревьев, а неровная линия домов терялась
вдали, словно скалистый берег голубоватого моря. Но от этой светлой полоски
неба Рене стало еще грустнее, и только мрак бульвара был для нее утешением.
Все, что осталось внизу, на опустевшей улице, от вечернего шума и разврата,
извиняло ее. Ей казалось, что жар от всех этих мужских и женских шагов
поднимается к ней с остывающих плит тротуара. Влачившийся позор, минутные
желания, шепот предложений, браки на одну ночь, оплаченные вперед, все
испарялось, плыло в тяжелой мгле, насыщенной дыханием утра. Нагнувшись во
тьме, Рене вдыхала эту зябкую тишину, этот запах алькова, точно
подбадривавший ее, вселявший уверенность в том, что город-сообщник разделяет
с нею и принимает ее позор. А когда глаза ее привыкли к (темноте, она
заметила женщину в синем платье с гипюром, одиноко стоявшую в сером сумраке:
она все еще ждала на том же месте, предлагая себя пустынной тьме.
Рене обернулась и увидала Шарля, который пытливо осматривался по
сторонам. Наконец он заметил забытую в углу дивана измятую голубую ленточку
и с неизменной вежливостью поспешил подать ее Рене. Лишь тогда она
|
|