|
- О, этот де Сафре, - ответила она, - какой пошляк! Я никогда бы не
подумала, что такой благовоспитанный человек, такой вежливый, когда он
бывает у меня в доме, может говорить подобным языком. Но я его не виню. Меня
возмутили женщины: настоящие рыночные торговки. Одна все жаловалась, что у
нее "чирей вскочил на боку", еще немного, и она, пожалуй, подняла бы юбку,
чтобы показать всем, где у нее болит.
Максим хохотал во все горло.
- Нет, право, - продолжала Рене, оживляясь, - я вас не понимаю, они
грязны и глупы... И подумать только, что я воображала себе, когда ты уходил
к Сильвии, невероятные соблазны: античные пиры, какие видишь на картинах,
женщин в венках из роз, золотые кубки, необыкновенные наслаждения... И
вдруг... Ты показал мне неопрятную туалетную комнату и женщин, которые
ругаются, как ломовые извозчики. Стоит ли после этого грешить?
Он хотел возразить, но Рене заставила его молчать и, держа кончиками
пальцев косточку куропатки, которую деликатно обгладывала, добавила тише:
- Грех! Это должно быть нечто восхитительное, мой дорогой... Вот я
честная женщина, а когда мне скучно и я грешу, мечтая о невозможном, то,
наверное, придумываю вещи гораздо более тонкие, чем то, что могут выдумать
всякие Бланш Мюллер.
И в заключение Рене серьезным тоном произнесла глубокомысленную, полную
наивного цинизма сентенцию:
- Все дело в воспитании, понимаешь? - и осторожно положила косточку на
тарелку.
Грохот колес не прекращался, его не прерывал ни единый, более резкий
звук. Рене пришлось чуть ли не кричать, чтобы Максим ее слышал, и она еще
больше раскраснелась. На консоли остались трюфели, сладкое блюдо, спаржа -
редкость в осенние месяцы. Максим подал все сразу, чтобы больше не
беспокоиться, а так как стол был немного узок, он поставил на пол между
собою и Рене серебряное ведро со льдом, где находилась бутылка шампанского.
Аппетит Рене заразил, наконец, и его. Они отведали все блюда, выпили все
шампанское и с внезапными взрывами смеха пустились в скабрезные рассуждения;
положив на стол локти, они разговаривали как два приятеля, изливающие друг
другу душу после выпивки. Шум на бульваре стихал; но Рене, напротив, он
казался громче, и колеса проезжавших экипажей как будто вертелись у нее в
голове.
Когда Максим предложил позвонить, чтобы подали десерт, Рене встала,
стряхнула крошки со своего длинного атласного балахона и сказала:
- Хорошо... Можешь закурить сигару.
У нее слегка кружилась голова. Она подошла к окну, услышав какой-то
особый шум, которого не могла себе объяснить. Закрывались магазины.
- Смотри, пожалуйста, - проговорила она, обернувшись к Максиму, - наш
оркестр расходится.
Рене снова высунулась в окно. Посреди мостовой по-прежнему скрещивались
разноцветные фонари фиакров и омнибусов; но теперь они поредели и мчались
быстрее, а вдоль тротуаров перед закрытыми магазинами образовались темные
провалы. Только в кафе еще горели огни и отбрасывали на асфальт яркие полосы
света. От улицы Друо до улицы Гельдер тянулся длинный ряд белых и черных
квадратов, в которых последние гуляющие то появлялись, то снова исчезали.
Девицы легкого поведения с длинными шлейфами, то ярко освещенные, то
нырявшие во тьму, производили особенно странное впечатление: словно тусклые
тени марионеток проносились в электрическом луче какой-то феерии. Рене
некоторое время забавлялась этой игрой. Свет больше не разливался сплошным
заревом, газовые фонари постепенно гасли, пестрые киоски еще резче выступали
из темноты. Временами показывалась целая толпа людей, - это расходилась
публика из какого-нибудь театра. Но понемногу улица пустела, под окном
появлялись группы мужчин, по-двое или по-трое, а к ним подходила женщина.
Они стояли, спорили. В смолкавшем гуле доносились иногда обрывки фраз; чаще
всего женщина уходила под руку с одним из мужчин. Другие девицы бродили из
одного кафе в другое, обходили столики, доедали оставшийся на блюдечке
сахар, пересмеивались с гарсонами, зорко оглядывали вопрошающим и молчаливо
|
|